Про волшебство
Чем определяется жизнь человека? Какие — на первый взгляд — случайные обстоятельства закрутятся потом в его судьбу и характер? В начале жизни ни за что не догадаешься! А когда перевалишь за середину — начинаешь видеть намёки, подсказки и закономерности.
Ну, или придумываешь их))
Мой самый-самый первый дом, которого я даже и не помню, стоял на краю леса. Лес, разумеется, был волшебный. И вовсе не потому, что так нужно для сказки, и не потому что я родилась в этом лесу, а просто потому, что не бывает неволшебного леса. Имя этому лесу — Измайловский парк.
Да, я родилась в лесу. В волшебном лесу. В нем пели дрозды и синицы, а опушка густо заросла боярышником. (Ну, не совсем так было. Папа всё-таки успел довезти рожающую маму до роддома на Шаболовке, где меня встретила акушерка).
Через год мы въехали в новый дом. Дом, в котором я научилась себя осознавать, выделять своё «как-бы-Я» из «как-бы-Реальности».
Дом имел не один, а два адреса. Один — настоящий, который был прописан в паспортах жителей и писался на конвертах и открытках, и другой — воображаемый, то есть волшебный.
Дело в том, что дом стоял на углу двух бывших улиц села Черкизова — Большой Черкизовской и Зельева переулка. Одна из бывших улиц осталась и стала большой магистралью, именно она дала адреса всем стоящим на ней домам. А вторая улица, хоть и осталась на карте города, лишилась нескольких кварталов, и перешла в другое измерение.
Наш дом — угловой — должен был нести в адресе дробь, но утратил её. Буквально под моим окном стоял одноэтажный кирпичный теремок — единственный дом по Зельеву переулку. Призрак старинного села Черкизова на призраке исчезнувшей улицы. Лучшего места для волшебной вселенной и придумать нельзя! Не говоря уже о том, что слово «зелье» — тоже волшебное.
И волшебство окружало меня с младенчества.
Волшебными были море и горы летом, снег, скрипящий под полозьями санок зимой, жёлтые листья и ягоды боярышника на краю леса осенью. И весна — главное волшебство года.
Когда из чёрной влажной земли за одну ночь пробивается зелень, когда расцветают цветы не только на клумбах, но и на деревьях, когда поют птицы, и хочется петь и скакать, скакать и петь!
Весной даже из скучного лука в бурой бумажной рубашке, поставленного в горлышко бутылки с водой, выстреливали весёлые зелёные перья. И ветка тополя, на вид совершенно сухая и мёртвая, через два дня набухала ароматными клейкими почками, а ещё через день стояла уже совершенно живая, помахивая свежими листочками. А в цветочном магазине на первом этаже нашего дома можно было купить горшок с луковицей гиацинта — через несколько дней луковица прорастала зелёными стрелками и фиолетовым цветком, завитым в бараньи кудри.
Цветы жили и в доме. Белые каллы, подаренные дедушкой на новоселье, выпускали высокие стрелы, а потом разворачивали воронку цветка с толстым жёлтым столбиком посередине. Безымянный пузатый кактус долго стоял зелёный и колючий, а потом в одну ночь удивлял огромным нежным цветком, а назавтра, скинув увядший цветок, как ненужную тряпку, снова был непроницаемо серьёзен, колюч и зелен. Как будто цветок привиделся во сне — может быть мне, а может быть, и самому кактусу.
А ещё рос бриофиллум — тогда он правда так не назывался, я вообще не помню, чтобы он как-то назывался, безымянный был, как тот пузатый кактус — но он был удивительный! На фигурно вырезанной кромке его тёмных толстых листьев рождались детки — крохотные растеньица с листочками и корешками. Созревая, они падали на землю, врастали корешком и превращались в новые маленькие бриофиллумы. Каюсь, иногда я отрывала этих деток от материнского листа, но и оторванные, они легко укоренялись в горшке и росли густым ковром вокруг большого растения.
И был высокий пёстро-полосатый щучий хвост, и было алоэ, соком которого лечили насморк, и была опунция, ценой страдания старшей сестры привезённая из Крыма, и могучее денежное дерево — красула — собственноручно выращенная отцом из веточки, отломанной от огромного дерева на киностудии. Листики этого дерева были похожи на маленьких китов — широкое тело, раздвоенный хвост. Иногда киты опадали и засыхали — тогда их тело сплющивалось и покрывалось серебряными блёстками.
Все эти джунгли росли на подоконнике в отцовском кабинете — потому что это было единственное южное окно в доме, остальные три смотрели на север, цветам там было плохо.
В волшебном доме жизнь всегда немного волшебная. Перед сном я слушала сказку из крошечного репродуктора над кроватью. Проигрыватель с пластинками стоял у отца в кабинете, а сказочник приходил ко мне в комнату, стоило только повернуть круглый рычажок.
Особенно я любила сказки про Ухти-Тухти, Огневушку-поскакушку, братца Лиса и братца Кролика, а ещё «Приключения Нулика». Про Нулика была целая математическая эпопея из трёх пластинок.
Засыпала я под колыбельную, которую пел мне ветер. На верхнем этаже пение ветра, заблудившегося в трубах, слышно лучше всего. А просыпалась под пение птиц — с нами всегда зимовали шесть–семь душ снегирей, щеглов, синичек и чижей. Птицы прилетали к нам в дом с птичьего рынка по осени. Весной же мы ехали в лес и всех птиц выпускали.
Ещё очень рано я увидела волшебство преображения. Папа или сестра приносили в дом красивую лохматую гусеницу, сажали её в большую банку и кормили нужным сортом листьев (для всякой гусеницы в доме были определители, а в определителях рассказывалось, что гусеница любит). Через несколько дней гусеница становилась вялой и задумчивой, совсем переставала есть и ползать, и вдруг превращалась в кого-то нового — твёрдого и более крупного. Этот крупный висел совсем без движения, но точно был жив. И однажды случалось чудо! Твёрдый крупный разрывался пополам, опадал сухим листком на дно банки, а вместо него появлялась огромная красивая бабочка. Бабочку кормили сахарным сиропом. Было очень интересно смотреть, как она раскручивает спираль своего хоботка, чтобы поесть.
Бывали в нашем доме животные и поудивительнее синиц и махаонов. Правда, животные эти были умозрительными.
Однажды с нами случайно поселился «вздуйбол». Он представлял собой словесный гибрид огромного опасного зверя буйвола и слова «вздуть», добавлявшего агрессии. Вздуйболом можно было назвать хулигана, злого и неумного громилу, но и, например, очень большой автомобиль типа карьерного самосвала. Тогда слово теряло свою агрессивную окраску, оставалась только адресация к размеру.
Ещё был «кивсяк». Кивсяк — слово не придуманное. Так называется одна из многоножек, вроде сколопендры. Но у нас он поселился в другом качестве.
Кивсяк — на слух — был толст, мягок и ленив.
— Что же ты лежишь, как кивсяк? – спрашивала я отца, устроившегося «переваривать обед».
— После обеда, знаешь ли, всяк — кивсяк! – со вздохом говорил папа, переворачиваясь на другой бок.
Если все эти вещи не достаточно волшебны, то уж Дед Мороз-то — это точно про волшебство! А он бывал, бывал в нашем доме. И у нас с ним была переписка, волшебная, а какая же.
Нынешние дети, и даже некоторые взрослые, пишут письма Деду Морозу, но у нас было не так. Не я писала Деду Морозу, а он писал письма мне. Каждый Новый год я находила письмо. Каждый раз в новом месте, и всегда это было неожиданно. Никого не было рядом, письмо мерцало и звало открыть его. На конверте всегда было написано, что открыть письмо можно только мне. А внутри были краткие инструкции: «Ровно в полночь Надя должна пойти под ёлку и получить мою посылку» или что-нибудь похожее.
Я хорошо знала почерки папы и мамы — и писали, конечно, не они. А кто ж тогда? Только Дед Мороз! К тому же в посылках всегда лежали подарки не только мне, но всей семье, и на каждом свёртке было написано, кто должен его развернуть. Иногда дед не писал от руки, а печатал на машинке. «Ага! Это папа печатает на своей пишущей машинке! Нет никакого Деда Мороза!» – приходило мне в голову. И я бежала в кабинет проверить. И у отцовской машинки всегда была одна и та же скучная чёрная лента, которой он набирал свои сценарии. А записки Деда Мороза были напечатаны красными буквами, волшебными! Значит, это всё-таки не папа, а настоящий Дед Мороз присылает мне письма и посылки!
Я, конечно, нашла эту красную ленту у папы в ящике, потом, после его смерти. Но красная лента, найденная мной в двадцать один год, нисколько не уменьшила волшебства моего детства.
Кстати, когда я всё-таки выросла из новогодней сказки, нашёлся другой источник волшебства. Я о фотографии. О ней, конечно, будет отдельный рассказ, но и здесь нельзя не сказать об этом. Фотография ведь — это чистое волшебство! Кто хоть раз видел, как проступают силуэты людей на фотобумаге, как они с каждым мгновением обретают всё более ясные формы, обрастают плотью и, наконец, превращаются в знакомых или незнакомых людей, тот знает, о чём я.
Когда отец умер, я очень по нему тосковала. Мне хотелось всё время видеть его лицо, а фотографий с ним было совсем мало. Ведь он сам почти не выпускал из рук фотоаппарата, поэтому было много снимков моих, мамы, сестры, а его — не было. Я перерыла все свои плёнки, и нашла всё же несколько кадров — десяток, наверное.
Я собрала огромный отцовский фотоувеличитель и заперлась в ванной, заложив щель под дверью свёрнутым папиным фронтовым одеялом. Там, при свете красного фонаря, я вернула отца из небытия. Из-под слоя проявителя в кювете на маленьком кусочке картона (девять на двенадцать — самый частый тогда формат) медленно проступали очертания одного очень счастливого дня в лесу под Киржачом.
Отец в своей нелепой шапочке с помпоном — хотя дело было не зимой — смотрел прямо на меня и улыбался — тоже мне, конечно.
Он смотрел на меня любящим снисходительным взглядом, словно пытался сказать важные вещи, которые он уже знает, а я в упор не вижу. Он хотел сказать мне, что смерти нет, что он всегда со мной, как и я с ним. Но мои глаза, ещё не выплакавшие всех слёз по утрате, отказывались видеть. И мозг, ещё не готовый к великим тайнам, был не в состоянии поверить.
Как бы то ни было, я сделала по несколько отпечатков с каждого кадра и долгие годы потом не расставалась с этими фотографиями. Таскала их везде с собой, часто доставала из черного бумажного пакетика, разговаривала с отцом. От этого становилось немного легче. С этой же фотографией отца в шапочке с помпоном и с книжкой про мумитроллей я отправилась в роддом рожать сына. «Муж?» – спросила санитарка, протирая тумбочку. «Отец», – ответила я. Сына я назвала в честь него. Жалею, а, что им не пришлось познакомиться.
Несмотря на то, что я давно уже стала взрослой, волшебства в моей жизни не убавилось.
Я всё так же люблю наблюдать за природой и погодой, разговариваю со зверями и птицами, и с деревьями, и с давно ушедшими людьми. И с Богом, с Богом особенно часто разговариваю.
И очень прислушиваюсь к своей интуиции — это ж прямая связь с волшебными мирами.
И замечаю знаки и совпадения, и чувствую их неслучайность. Вся жизнь превращается в цепочку закономерностей — если умеешь видеть связи.
А однажды меня неслучайно занесло в школу волшебства на кафедру зельеварения. В нашем мире она, конечно, по-другому называется. В нашем мире она зовётся курсами гомеопатии при кафедре немедикаментозных методов лечения в Первом Меде. Но это точно так же, как дом по Большой Черкизовской оказывался домом по невидимому Зельеву переулку.
Про это будет отдельный рассказ, потому что опыт был чрезвычайно интересный.
Врач, считающий себя аллопатом, даже и не совсем врач-аллопат, а хирург, почти ремесленник, вдруг попадает в самое логово «лженауки». И пытается изменить точку зрения, а вместе с этим меняется и сам. Такая вот магия.
Ты меняешься, и мир меняется вместе с тобой. И нет ничего отдельного — всё взаимосвязано.
Каждый прожитый день волшебный, обычных не бывает. Каждый будущий день — все, сколько их мне будет отпущено — волшебный вдвойне, потому что откроет новые взаимосвязи, потому что чем дольше живёшь, тем выше умеешь подниматься над тканью времени, а чем выше поднимаешься, тем легче увидеть на этой ткани узоры. Они прекрасны.