Летописное сказание о «белгородском киселе»
© 2019г. Е.П. Токарева
Сказание о «белгородском киселе», включённое в летописную статью 6505(997) года как один из эпизодов печенежско-русского противостояния в периодкиевского княжения Владимира Святославича, может иметь в своей основе устный рассказ об обрядовых действиях при основании одного из городов в языческую эпоху.
Сказание о «белгородском киселе» из статьи 6505 (997) г. [ПСРЛ, т. I, вып. 1, стб. 127 –129; т. II, стб. 112 – 114] – один из наиболее известных читателюлетописных сюжетов. Его не раз отражали в детской литературе, обязательно включали в хрестоматии по древнерусской литературе и пересказы «Повести временных лет» (1), а в 1970-е годы соответствующий сюжет даже был в спектакле, поставленном Московским ТЮЗом по «Слову о полку Игореве» [Ахметова М.В.,2011, с. 132, 133, прим. 60]. Не обделено Сказание и вниманием исследователей, выводы которых будут отражены в нескольких следующих абзацах этой статьи.
Д.С. Лихачёв в комментариях к ПВЛ отмечал, что «рассказ этот безусловно русский, и все детали в нем русские: вече, корчаги, кади, латки, княжеская медуша и т.д.» и посвящён он «той же теме, об обмане врагов хитростью, что и рассказы об Олеге, напугавшем греков движением ладейпосуху, об Ольге, четырежды обманувшей древлян и один раз византийского императора» [Лихачев Д.С., 1996, с. 467]. Зная о параллелях Сказанию в мировой литературе, учёный специально подчеркнул, что «рассказ русской летописи ничем не указывает на своё якобы иностранное происхождение» и что «нет ничего удивительного в том, что у разных народов мог самостоятельно возникнуть сходный сюжет на тему об обмане врагов тем, что осаждённых кормит сама земля» [там же] (2).
К некоторым «русским» деталям летописного рассказа о «белгородском киселе», равно как и к его литературным параллелям нам предстоит обратиться ниже, но прежде отметим, что жанр (сказание) подчёркивает его фольклорный характер. Правда, выводы исследователей разнятся в определении среды, в которой сформировался этот рассказ. Так, А.А. Шайкин относит его «к числу очевидных заимствований из репертуара бытовой сказки X – XI вв., где есть мудрый старец, находящий выход из безвыходного по видимости положения, и есть фольклорные дурни – печенеги» а победу герою (в данном случае это собирательный герой – горожане) приносит типичный для сказок волшебный помощник – не названный по имени хитрец [Шайкин А.А., 2006, с. 62]. По мнению же А.С. Щавелёва, «предание попало в летопись из цикла дружинных сказаний о князе Владимире и обработано летописцем в духе историзации» [Щавелёв А.С., 2007, с. 134].
Н.И. Костомаров называл этот рассказ летописи «несомненно народным», считая его «памятью древнего сознания богатства и довольства Киева и его земли», при чтении которого «невольно вспоминаются кисельные берега, медовые и молочные реки» [Костомаров Н.И., 1903, с. 82]. По его мнению, в статье 6505 (997) г. мы имеем дело с типическим способом «изображения глупости народа, которую считает его прирожденным свойством другой народ»[он же, 1905, с. 371].
В.В. Долгов допускает, что этот летописный текст вполне мог иметь реальную основу, ведь «у людей того времени существовала уверенность, что где-то далеко, пусть не в Белгороде, действительно существует такая земля, где пищу можно без труда черпать ведрами из колодцев («молочная река – кисельные берега» русских сказок)», поэтому «изготовленные старцем мутные жидкости (а именно так должны были выглядеть и цжец – мучная болтушка, и “вельми рассытенный” мед) вполне могли быть восприняты … как жидкости, действительно сочащиеся из земли» [Долгов В.В., 2004, с. 73; 2007, с. 397, 398]. Такая «рационализирующая трактовка» не получила поддержки исследователей [Рычка В., 2006, с. 236, 237; Петрухин В.Я., 2010, с. 220, 221]. По В.В. Долгову, с позиции «соучастного» восприятия прошлого «странная доверчивость печенежских послов, обманутых детской хитростью белгородцев, изобразивших “кисельный колодец”, будет понята не как наивность, а как проявление мистически ориентированного мировоззрения» [Долгов В.В., 2007, с. 8]. Он отмечает, что «история эта была помещена в летопись, и значит серьезных сомнений в ее истинности, по крайней мере, у самого летописца не было» [он же, 2004, с. 72; 2007, с. 397]. «… можно предположить, – пишет исследователь, – что мы имеем дело со своеобразным состоянием общественного сознания, характеризующимся психологической открытостью к восприятию сверхъестественного, постоянной настроенностью на чудо, готовность уверовать в принципиальную его возможность. Рассказами о чудесах наполнена древнерусская литература, литература серьезная, официальная, не допускавшая шуток и розыгрышей. Литература, созданная умными, тонкими, отнюдь не наивными людьми. Вера в чудо была глубокой и в той или иной степени всеобщей» [он же, 2004, с. 73; 2007, с. 398].
И.В. Лисюченко считает, что в случае с «белгородским киселём» ПВЛ иллюстрирует древнее индоевропейское представление о способности Земли выделять из своих недр пищу для людей (как в одном из эпизодов осетинского нартовского эпоса, где оживший великан рассказывает Сослану, что его современники питались жиром Земли) [Лисюченко И.В., 2012, с.312]. С этой точкой зрения солидарен К.Ю. Рахно, увидевший в русских летописях прямые соответствия представлениям ираноязычных народов об особом съедобном питательном жире, добываемом из земли, который изображался при помощи киселя [Рахно К., 2016, с. 103, 104]. «Фактически,– пишет он, – летописная ситуация соответствует нартовским сказаниям, где алчные воители, совершающие набеги на чужие земли, сталкиваются с теми, кто сохранил древнее изобилие» [там же, с. 105].
А.С. Щавелёв в предании о «белгородском киселе» усматривает одну из универсальных мифологем – «чудесное умножение пищи» – и сопоставляет его с польской легендой о князе Пясте, самый архаичный вариант которой сохранился в «Хронике» Галла Анонима, отмечая и архетип земли-кормилицы, постоянно питающей жителей города [Щавелёв А.С., 2007, с. 134; 2010, с. 814].Исследователем со ссылками на скандинавскую мифологию, кельтские сказания и финский фольклор отмечается, что мифологема бесконечной пищи – универсальный символ достатка и исключительной благодати [Щавелёв А.С.,2007, с. 133, 134].
Не отрицая указаний на этот архетип в белгородском сказании, отметим, что его основная сюжетная линия может быть сведена к формуле: осаждённый хитрец для обмана врага моделирует ситуацию мнимого изобилия собственных съестных припасов, поэтому наиболее близка летописному тексту не легенда о князе Пясте, лишённая элементов трикстериады, а незамысловатое исландское повествование о Барди, сыне Гудмунда [Рыдзевская Е.А., 1978, с. 230], исходные друг с другом рассказы Геродота (о милетском тиране Фрасибуле илидийском царе Алиатте) [I, 21, 22] и Диогена Лаэртского (о мудром Бианте из Приены и том же самом царе) [I, 83].
Предание о Барди, сыне Гудмунда (3), было записано в конце XVII или начале XVIII века. Враждуя с боргфирдингами (обитателями Боргафьорда в Западной Исландии), он был однажды осаждён ими в своём укреплении. Осада растянулась на несколько недель, и противник надеялся взять Барди голодом. Так бы оно и случилось, но осаждённый пошёл на хитрость: кинул врагам колбасу с салом – последнее, что у него осталось из съестных припасов, – чтобы показать, какое у него изобилие продовольствия. Боргфирдинги, подобно летописным печенегам, поддались на уловку и сняли осаду. Из литературных аналогий нашему сказанию наиболее близок упомянутый выше рассказ Геродота о милетском тиране Фрасибуле и лидийском царе Алиатте.(4)
Передадим написанное «отцом истории» в самом сжатом и в несколько упрощённом виде. Фрасибул, уведомлённый о готовящемся походе Алиатта против милетян, придумал такую хитрость: он приказал весь хлеб, что был в городе, снести на рыночную площадь и велел милетянам по данному знаку начинать весёлые пирушки с песнями. Это было задумано для того, чтобы глашатай из Сард (лидийской столицы), увидев огромные кучи снеди и людей, живущих в своё удовольствие, сообщил об этом Алиатту. Так действительно и случилось. До войны дело не дошло, и мир был заключён.
Рассказ, очень напоминающий геродотовский и совпадающий с ним во многих деталях повествования (историческое время описываемых событий, способ обмана противника, и даже имя обманутого), сохранился у Диогена Лаэртского: «… когда Алиатт осаждал Приену(5), то Биант(6) раскормил двух мулови выгнал их в царский лагерь, – и царь поразился, подумав, что благополучия осаждающих хватает и на их скотину. Он пошел на переговоры и прислал послов – Биант насыпал кучи песка, прикрыл его слоем зерна и показал послу. И узнав об этом, Алиатт заключил … с приенянами мир»(7) [Диоген Лаэртский, с. 80].
Тема мнимого изобилия запасов у осаждённых обнаруживается и в «Иудейской войне» Иосифа Флавия [III. 7.12,13]: «… Хлеба и всех других припасов, кроме соли, осажденные (жители Иотапаты – Е.Т.) имели в изобилии; зато ощущался недостаток в воде, так как в городе не было никаких источников и жители его перебивались обыкновенно дождевой водой. … Веспасиан надеялся, что цистерны в скорости иссякнут и тогда сдача города будет неизбежна. Чтобы отнять у него эту надежду Иосиф приказал многим жителям погрузить свою одежду в воду и затем развесить ее на стенные брустверы, так что вся стена потекла водой. Это ужаснуло римлян и лишило их бодрости: они увидели вдруг, что те, которые, по их мнению, нуждаются в глотке воды, расточают такую массу ее для насмешки. Тогда и полководец потерял надежду на покорение города голодом и жаждой …».
История иудейско-римских войн знает ещё один эпизод, очень близкий летописному рассказу, случившийся при подавлении императором Адрианом (117–138) восстания Бар-Кохбы (132 – 136 гг.). В «Карме Шомрон» Рафаила Кирхгейма (1804–1889) этот эпизод, имевший место при осаде Иерусалима, описан так: «И выходили некоторые из осажденных иудеев через подземное водохранилище, устроенное Соломоном, сыном Давида, в Иерихон, а другие в Луд, и оттуда привозили жизненные припасы и побросали таковые со стены(городской), говоря: смотрите, что сотворил нам Превечный: он одождил нас хлебом с неба, как он сотворил нам в пустыне; иные же бросали со стены плоды сочные и сушеные … и говорили: ешьте, ибо их Превечный ниспослал нам с неба … И упал духом Адриан, потому, что он им поверил, и простер к ним милость» [цит. по: Барац Г.М., 1908, с. 117] (8).
Перечислив основные параллели летописному сказанию (9), сосредоточимся на тех самых «русских деталях», отмеченных в упомянутом выше комментарии Д.С. Лихачёва и заметно отличающих запись в ПВЛ от указанных аналогий.
Известно, что истоки некоторых фольклорных произведений берут своё начало в древних обрядах и, не исключено, что к одному из них восходит и сказание о «белгородском киселе». С большой долей вероятности, таким обрядом можно считать жертвоприношение, связанное со строительной деятельностью (строительная жертва). Разнообразие известных по этнографическим и археологическим данным способов жертвования и приносимых строителями жертвенных даров таковы, что для их простого перечисления потребовалась бы не одна страница текста. Из всего этого множества вычленим примеры, в которых для нас важны те элементы обрядовых действий, которые наиболее близки нашедшим своё отражение в летописном сказании.
Прежде всего, обратим внимание на место действия. Колодец, с помощью которого белгородцам удалось провести легковерных антагонистов - печенегов, вырыт в пределах городской черты. Время действия (совершения обряда, а не сказочной коллизии с обманом врагов) может быть соотнесено с основанием города. (10) Конструкция, приготавливаемая для обрядовых действий, также важна. В сказании фигурирует колодец, но это могло быть и любое другое углубление в земле: ров, ямы различной глубины.
Жертвоприношения в древности совершались не только при закладке отдельных жилищ, общественных или культовых зданий, но и (как в случае с Белгородом) при возведении фортификационных сооружений или строительстве населённых пунктов. Плутарх в рассказе об основании Рима сообщает: «Возле нынешнего Комиция был вырыт ров, куда положили начатки всего, что считается по закону чистым, по своим свойствам – необходимым. … Он (ров – Е.Т.) должен был служить как бы центром круга, который был проведен как черта будущего города» [Plut.Rom. XI]. Определённый интерес представляет для нашего исследования и римский праздник Терминалий, сопровождавшийся установлением межевых камней, посвящённых Юпитеру Термину.
Ритуал установления этих камней регламентировался специальным сакральным законом и включал следующие действия: в подготовленной яме зажигали очистительный огонь, затем закалывали жертвенное животное, так, чтобы кровь его стекала в яму, туда же бросали плоды, лили вино и мёд, и только после этого устанавливался камень, который почитался римлянами как божество [Кофанов Л.Л., 1996, с. 33, 34]. Особо обратим внимание на то, что, по сведениям Плутарха и Дионисия Галикарнасского, сакральные законы о культе Термина распространялись и на общественные земли.
На территории Древней Руси археологически прослежены следы обряда, сходного в своих основных чертах с римскими. В одной из статей А.В. Арциховского подробно описан ритуальный объект Х в., обнаруженный нижедревнейших слоёв в Новгороде (Неревский раскоп): «на самом дне раскопа, найдено любопытное жертвоприношение. В яме, вырытой в материке до того, как образовался культурный слой, лежали девять деревянных чаш разных размеров, некоторые с красивыми узорами. Семь из них были расположены в виде правильного полукруга, две находились в центре полукруга. Тут же лежали два больших куска воска. Чаши были положены на ребро с таким расчетом, чтобы их содержимое вылилось, и затем яма была засыпана. До первого поселения на этом месте, когда Новгорода еще не было, девять дворохозяев (вероятно, главы больших семей) совершили жертвоприношение. По-видимому, это произошло перед тем, как они здесь поселились» [Арциховский А.В., 1956, с.43]. В 1967 г. в Смоленске в ходе раскопок строительных ярусов XII – XIII вв. выявлена «яма, вырытая в материке, содержащая пять деревянных чаш, лежащих на боку, подобно тому, как было в Новгороде» [Авдусин Д.А., 1968, с. 45]. Несмотря на многолетнее археологическое изучение древнерусских городов, комплексы, подобные новгородскому и смоленскому, более нигде не выявлены (11), что, безусловно, свидетельствует об их исключительной редкости, особенно заметной на фоне многочисленных находок строительных жертв иного типа – так называемых «прикладов».
А.В. Курбатовым отмечено, что традиция помещения жертв - «прикладов» в основания строящихся домов широко бытовала в средневековой Руси и сохранялась в русской традиции XVIII в. и даже позднее, а жертвоприношения, сделанные первыми поселенцами, нельзя считать показательным обрядом, поскольку они найдены только в Новгороде и Смоленске [Курбатов А.В., 2011, с.214]. Заметим, что и в новгородско-смоленском обряде, и в древнеримских Терминалиях важной составляющей является возлияние (неизвестный нам напиток в первом случае, вино и мёд – во втором). Присутствие воска на культовом объекте в Новгороде может служить намёком, что и здесь одним из ритуальных напитков был мёд. В белгородском примере тоже фигурирует мёд (вместе с киселём), есть и предметы для возлияний (корчаги, кади). Известно, что кисель считается у восточных славян обрядовым блюдом преимущественно поминального и жертвенного характера [Валенцова M.M., 1995, с. 495].
Ритуальная подоснова в сказании о «белгородском киселе» весьма вероятна. Миф о строительной жертве или отголоски сказаний об обрядовых действиях при основании одного из городов в языческую эпоху могли стать пратекстом летописного рассказа (сказки).
Д.С. Лихачёв, написавший, что «рассказ этот безусловно русский, и все детали в нем русские», возможно, был прав. Изначально это мог быть рассказ об обряде при закладке города, впоследствии обогатившийся приращением ряда других мотивов, и здесь наша трактовка истоков сказания о «белгородском киселе», в некоторой степени, перекликается с «рационализирующей трактовкой» В.В. Долгова.
Процесс формирования окончательного текста сказания, вероятно, был поэтапным и, надо полагать, схож с историей сложения рассказа о мести княгини Ольги древлянам, в нескольких фрагментах которого тоже очевидна ритуальная подоснова – отголоски дохристианского погребального обряда. Не станем исключать и «литературное редактирование» устного текста создателем ПВЛ.
Отмеченная выше исключительная редкость такого способа строительного жертвоприношения могла стать побудительным мотивом для возникновения устного рассказа о нём (не исключено привнесение этого строительного обычая на юг Руси из её северных районов, что добавляло ему необычности в представлении людей, ранее с такой практикой не знакомых).
Небольшие размеры исследованной в Новгороде культовой ямы (диаметр 0,6 м, впущена в материк на глубину 0,15 м) [Седов В.В., 1956, с. 139], явно недостаточные для колодца, фигурирующего в летописном сказании, не кажутся нам противоречащими такому выводу, ибо известно немало примеров гиперболизации в устной традиции размеров древних сооружений.
Вновь обратившись к литературным параллелям летописному сказанию о «белгородском киселе», отметим, что в них не возможно отыскать какие-либо следы архаических представлений и практик, за исключением, разве что, отмеченной А.С. Щавелёвым, мифологемы чудесного умножения пищи, и, возможно, древнего и широко распространённого обычая коллективных трапез.
В повествовании Геродота отражён типичный трикстерский приём: герой(коллективный, в данном случае – милетяне), который по замыслу антагониста (лидийцев) должен голодать и, в конечном счёте, капитулировать, создаёт иллюзию изобилия съестных припасов, чем вводит противника в заблуждение и побуждает его прекратить враждебные действия. По замечанию И.В. Лисюченко, у Геродота Фразибул поступает просто хитроумно, никакого «кормления из Земли» в его рассказе нет [Лисюченко И.В., 2012, с. 311]. В тексте «отца истории» никак не проявляет себя возможная ритуальная подоснова описываемого события, довольно отчётливо отражённая в сказании о «белгородском киселе», и он или его фольклорный источник, вряд ли, могут рассматриваться в качестве прототипа исследуемого летописного рассказа или текста-посредника, оказавшего заметное влияние на первоначальный (долетописный) русский вариант.
Сказанное в полной мере относится и к сообщению Диогена Лаэртского о хитрости Бианта, где видим тоже трикстерское деяние, правда, более радикализованное (если милетяне демонстрируют врагу кучи снеди, то жители Приены – только песок, прикрытый слоем зерна), и к другим упомянутым в статье параллелям летописному сказанию.
1) Далее в тексте статьи – Повесть, ПВЛ.
2) В.М. Рычка высказал мнение, что Д.С. Лихачёв, обнаруживая знакомство с параллелями этому рассказу в мировой литературе, вынужденно ими пренебрег, поскольку его комментарии к ПВЛ «готовились в самый разгар недоброй памяти кампании борьбы с “безродными космополитами”». Это и вынудило учёного утверждать, будто рассказ летописи ничем не указывает на своё якобы иностранное происхождение [Рычка В.,2006, с. 237].
3) Как отмечала Е.А. Рыдзевская, Барди – фигура историческая, один из героев Heiðarvígasaga, действие которой происходит в конце X – начале XI вв.; по саге, он ушёл из Исландии в Норвегию (восстанавливаемая хронология – после 1018 г.), а потом на Русь,где служил в течение трех лет и погиб в одном из походов не названного по имени конунга Руси, которым, вероятнее всего, был Ярослав [Рыдзевская Е.А., 1978, с. 231].
4) На эту аналогию первым обратил внимание В.Н. Татищев: «Киселем избавление былограда, подобно сказанию Геродотову … о Фрасибуле, избавившем Милет притворным довольством от облежания Галиата лидийского; но как оное, так и сие, неколикобаснословно» [Татищев В.Н., 1995, с. 236, прим. 205]. В дальнейшем исследователи неоднократно её подтверждали (см., напр.: Маркевич А.И., 1883, с. 154; Грушевський М.С., 1993, с. 150. Отмечена также определённая параллель с мотивом источников, текущих молоком и мёдом, из Третьей книги Ездры (3 Езд. 2: 19) [Рычка В., 2006, с.238].
5) Приена – ионийский город на западном побережье Карии, исторической области на юго-западе Малой Азии.
6) Биант (Биас) из Приены – один из семи особо чтимых древнегреческих мудрецов. Приблизительное время жизни: 625–540 или 642–577 до н. э.
7) Явные совпадения в рассказах Геродота и Диогена Лаэртского могут указывать на общий для обоих авторов источник. Не исключено и заимствование (с некоторой переработкой) текста предшественника. Диоген Лаэртский жил и в конце II и в первые десятилетия III вв. [Лосев А.Ф., 1986, с. 5], поэтому его сочинение никак не могло быть источником известия Геродота.
8) Г.М. Барац считал тексты, запечатлевшие хитрость осаждённых жителей Иотапаты и Иерусалима, литературной основой летописного сказания о «белгородском киселе» [Барац Г.М., 1908, с. 115–118].
9) Параллелей на самом деле больше. М.В. Ахметовой отмечено, что мотив о том, как находящиеся в осаде обманывают врагов, демонстрируя мнимое изобилие пищи, «не является специфически русским и даже специфически европейским. Он зафиксирован в античной (греческой и римской) литературе, у немцев, фризов, валлонов, а также в Японии» [Ахметова М.В., 2011, с. 132].
10) Повесть датирует закладку Белгорода князем Владимиром 6499 (991) годом [ПСРЛ, т.I, вып. 1,стб.123], а печенежскую осаду этого города – 6505 (997) [там же, стб. 127]. Высказывалось предположение, что в Повести мы имеем дело с искусственной разбивкой на погодные записи некогда единого повествования о войнах с печенегами в годы княжения Владимира Святославича, и в рамках такого повествования могли быть объединены рассказы о строительстве Белгорода (991 г.), об отроке-кожемяке (992 г.),о сражении при Василеве (996 г.) и «белгородском киселе» [Рычка В., 2006, с. 236].
11) Близкие типологически, но отличные по набору даров, следы интересующего нас ритуала были выявлены в Новгороде, где на дне жертвенной ямы на расстоянии одного метра друг от друга обнаружены два бычьих черепа с рогами, но без нижних челюстей, поставленные на шейные основания, а недалеко от черепов, и тоже на дне, лежал деревянный ковш, перевёрнутый вверх дном [Седов В.В., 1957, с. 28].
Подробнее здесь
Сказание о «белгородском киселе», включённое в летописную статью 6505(997) года как один из эпизодов печенежско-русского противостояния в периодкиевского княжения Владимира Святославича, может иметь в своей основе устный рассказ об обрядовых действиях при основании одного из городов в языческую эпоху.
Сказание о «белгородском киселе» из статьи 6505 (997) г. [ПСРЛ, т. I, вып. 1, стб. 127 –129; т. II, стб. 112 – 114] – один из наиболее известных читателюлетописных сюжетов. Его не раз отражали в детской литературе, обязательно включали в хрестоматии по древнерусской литературе и пересказы «Повести временных лет» (1), а в 1970-е годы соответствующий сюжет даже был в спектакле, поставленном Московским ТЮЗом по «Слову о полку Игореве» [Ахметова М.В.,2011, с. 132, 133, прим. 60]. Не обделено Сказание и вниманием исследователей, выводы которых будут отражены в нескольких следующих абзацах этой статьи.
Д.С. Лихачёв в комментариях к ПВЛ отмечал, что «рассказ этот безусловно русский, и все детали в нем русские: вече, корчаги, кади, латки, княжеская медуша и т.д.» и посвящён он «той же теме, об обмане врагов хитростью, что и рассказы об Олеге, напугавшем греков движением ладейпосуху, об Ольге, четырежды обманувшей древлян и один раз византийского императора» [Лихачев Д.С., 1996, с. 467]. Зная о параллелях Сказанию в мировой литературе, учёный специально подчеркнул, что «рассказ русской летописи ничем не указывает на своё якобы иностранное происхождение» и что «нет ничего удивительного в том, что у разных народов мог самостоятельно возникнуть сходный сюжет на тему об обмане врагов тем, что осаждённых кормит сама земля» [там же] (2).
К некоторым «русским» деталям летописного рассказа о «белгородском киселе», равно как и к его литературным параллелям нам предстоит обратиться ниже, но прежде отметим, что жанр (сказание) подчёркивает его фольклорный характер. Правда, выводы исследователей разнятся в определении среды, в которой сформировался этот рассказ. Так, А.А. Шайкин относит его «к числу очевидных заимствований из репертуара бытовой сказки X – XI вв., где есть мудрый старец, находящий выход из безвыходного по видимости положения, и есть фольклорные дурни – печенеги» а победу герою (в данном случае это собирательный герой – горожане) приносит типичный для сказок волшебный помощник – не названный по имени хитрец [Шайкин А.А., 2006, с. 62]. По мнению же А.С. Щавелёва, «предание попало в летопись из цикла дружинных сказаний о князе Владимире и обработано летописцем в духе историзации» [Щавелёв А.С., 2007, с. 134].
Н.И. Костомаров называл этот рассказ летописи «несомненно народным», считая его «памятью древнего сознания богатства и довольства Киева и его земли», при чтении которого «невольно вспоминаются кисельные берега, медовые и молочные реки» [Костомаров Н.И., 1903, с. 82]. По его мнению, в статье 6505 (997) г. мы имеем дело с типическим способом «изображения глупости народа, которую считает его прирожденным свойством другой народ»[он же, 1905, с. 371].
В.В. Долгов допускает, что этот летописный текст вполне мог иметь реальную основу, ведь «у людей того времени существовала уверенность, что где-то далеко, пусть не в Белгороде, действительно существует такая земля, где пищу можно без труда черпать ведрами из колодцев («молочная река – кисельные берега» русских сказок)», поэтому «изготовленные старцем мутные жидкости (а именно так должны были выглядеть и цжец – мучная болтушка, и “вельми рассытенный” мед) вполне могли быть восприняты … как жидкости, действительно сочащиеся из земли» [Долгов В.В., 2004, с. 73; 2007, с. 397, 398]. Такая «рационализирующая трактовка» не получила поддержки исследователей [Рычка В., 2006, с. 236, 237; Петрухин В.Я., 2010, с. 220, 221]. По В.В. Долгову, с позиции «соучастного» восприятия прошлого «странная доверчивость печенежских послов, обманутых детской хитростью белгородцев, изобразивших “кисельный колодец”, будет понята не как наивность, а как проявление мистически ориентированного мировоззрения» [Долгов В.В., 2007, с. 8]. Он отмечает, что «история эта была помещена в летопись, и значит серьезных сомнений в ее истинности, по крайней мере, у самого летописца не было» [он же, 2004, с. 72; 2007, с. 397]. «… можно предположить, – пишет исследователь, – что мы имеем дело со своеобразным состоянием общественного сознания, характеризующимся психологической открытостью к восприятию сверхъестественного, постоянной настроенностью на чудо, готовность уверовать в принципиальную его возможность. Рассказами о чудесах наполнена древнерусская литература, литература серьезная, официальная, не допускавшая шуток и розыгрышей. Литература, созданная умными, тонкими, отнюдь не наивными людьми. Вера в чудо была глубокой и в той или иной степени всеобщей» [он же, 2004, с. 73; 2007, с. 398].
И.В. Лисюченко считает, что в случае с «белгородским киселём» ПВЛ иллюстрирует древнее индоевропейское представление о способности Земли выделять из своих недр пищу для людей (как в одном из эпизодов осетинского нартовского эпоса, где оживший великан рассказывает Сослану, что его современники питались жиром Земли) [Лисюченко И.В., 2012, с.312]. С этой точкой зрения солидарен К.Ю. Рахно, увидевший в русских летописях прямые соответствия представлениям ираноязычных народов об особом съедобном питательном жире, добываемом из земли, который изображался при помощи киселя [Рахно К., 2016, с. 103, 104]. «Фактически,– пишет он, – летописная ситуация соответствует нартовским сказаниям, где алчные воители, совершающие набеги на чужие земли, сталкиваются с теми, кто сохранил древнее изобилие» [там же, с. 105].
А.С. Щавелёв в предании о «белгородском киселе» усматривает одну из универсальных мифологем – «чудесное умножение пищи» – и сопоставляет его с польской легендой о князе Пясте, самый архаичный вариант которой сохранился в «Хронике» Галла Анонима, отмечая и архетип земли-кормилицы, постоянно питающей жителей города [Щавелёв А.С., 2007, с. 134; 2010, с. 814].Исследователем со ссылками на скандинавскую мифологию, кельтские сказания и финский фольклор отмечается, что мифологема бесконечной пищи – универсальный символ достатка и исключительной благодати [Щавелёв А.С.,2007, с. 133, 134].
Не отрицая указаний на этот архетип в белгородском сказании, отметим, что его основная сюжетная линия может быть сведена к формуле: осаждённый хитрец для обмана врага моделирует ситуацию мнимого изобилия собственных съестных припасов, поэтому наиболее близка летописному тексту не легенда о князе Пясте, лишённая элементов трикстериады, а незамысловатое исландское повествование о Барди, сыне Гудмунда [Рыдзевская Е.А., 1978, с. 230], исходные друг с другом рассказы Геродота (о милетском тиране Фрасибуле илидийском царе Алиатте) [I, 21, 22] и Диогена Лаэртского (о мудром Бианте из Приены и том же самом царе) [I, 83].
Предание о Барди, сыне Гудмунда (3), было записано в конце XVII или начале XVIII века. Враждуя с боргфирдингами (обитателями Боргафьорда в Западной Исландии), он был однажды осаждён ими в своём укреплении. Осада растянулась на несколько недель, и противник надеялся взять Барди голодом. Так бы оно и случилось, но осаждённый пошёл на хитрость: кинул врагам колбасу с салом – последнее, что у него осталось из съестных припасов, – чтобы показать, какое у него изобилие продовольствия. Боргфирдинги, подобно летописным печенегам, поддались на уловку и сняли осаду. Из литературных аналогий нашему сказанию наиболее близок упомянутый выше рассказ Геродота о милетском тиране Фрасибуле и лидийском царе Алиатте.(4)
Передадим написанное «отцом истории» в самом сжатом и в несколько упрощённом виде. Фрасибул, уведомлённый о готовящемся походе Алиатта против милетян, придумал такую хитрость: он приказал весь хлеб, что был в городе, снести на рыночную площадь и велел милетянам по данному знаку начинать весёлые пирушки с песнями. Это было задумано для того, чтобы глашатай из Сард (лидийской столицы), увидев огромные кучи снеди и людей, живущих в своё удовольствие, сообщил об этом Алиатту. Так действительно и случилось. До войны дело не дошло, и мир был заключён.
Рассказ, очень напоминающий геродотовский и совпадающий с ним во многих деталях повествования (историческое время описываемых событий, способ обмана противника, и даже имя обманутого), сохранился у Диогена Лаэртского: «… когда Алиатт осаждал Приену(5), то Биант(6) раскормил двух мулови выгнал их в царский лагерь, – и царь поразился, подумав, что благополучия осаждающих хватает и на их скотину. Он пошел на переговоры и прислал послов – Биант насыпал кучи песка, прикрыл его слоем зерна и показал послу. И узнав об этом, Алиатт заключил … с приенянами мир»(7) [Диоген Лаэртский, с. 80].
Тема мнимого изобилия запасов у осаждённых обнаруживается и в «Иудейской войне» Иосифа Флавия [III. 7.12,13]: «… Хлеба и всех других припасов, кроме соли, осажденные (жители Иотапаты – Е.Т.) имели в изобилии; зато ощущался недостаток в воде, так как в городе не было никаких источников и жители его перебивались обыкновенно дождевой водой. … Веспасиан надеялся, что цистерны в скорости иссякнут и тогда сдача города будет неизбежна. Чтобы отнять у него эту надежду Иосиф приказал многим жителям погрузить свою одежду в воду и затем развесить ее на стенные брустверы, так что вся стена потекла водой. Это ужаснуло римлян и лишило их бодрости: они увидели вдруг, что те, которые, по их мнению, нуждаются в глотке воды, расточают такую массу ее для насмешки. Тогда и полководец потерял надежду на покорение города голодом и жаждой …».
История иудейско-римских войн знает ещё один эпизод, очень близкий летописному рассказу, случившийся при подавлении императором Адрианом (117–138) восстания Бар-Кохбы (132 – 136 гг.). В «Карме Шомрон» Рафаила Кирхгейма (1804–1889) этот эпизод, имевший место при осаде Иерусалима, описан так: «И выходили некоторые из осажденных иудеев через подземное водохранилище, устроенное Соломоном, сыном Давида, в Иерихон, а другие в Луд, и оттуда привозили жизненные припасы и побросали таковые со стены(городской), говоря: смотрите, что сотворил нам Превечный: он одождил нас хлебом с неба, как он сотворил нам в пустыне; иные же бросали со стены плоды сочные и сушеные … и говорили: ешьте, ибо их Превечный ниспослал нам с неба … И упал духом Адриан, потому, что он им поверил, и простер к ним милость» [цит. по: Барац Г.М., 1908, с. 117] (8).
Перечислив основные параллели летописному сказанию (9), сосредоточимся на тех самых «русских деталях», отмеченных в упомянутом выше комментарии Д.С. Лихачёва и заметно отличающих запись в ПВЛ от указанных аналогий.
Известно, что истоки некоторых фольклорных произведений берут своё начало в древних обрядах и, не исключено, что к одному из них восходит и сказание о «белгородском киселе». С большой долей вероятности, таким обрядом можно считать жертвоприношение, связанное со строительной деятельностью (строительная жертва). Разнообразие известных по этнографическим и археологическим данным способов жертвования и приносимых строителями жертвенных даров таковы, что для их простого перечисления потребовалась бы не одна страница текста. Из всего этого множества вычленим примеры, в которых для нас важны те элементы обрядовых действий, которые наиболее близки нашедшим своё отражение в летописном сказании.
Прежде всего, обратим внимание на место действия. Колодец, с помощью которого белгородцам удалось провести легковерных антагонистов - печенегов, вырыт в пределах городской черты. Время действия (совершения обряда, а не сказочной коллизии с обманом врагов) может быть соотнесено с основанием города. (10) Конструкция, приготавливаемая для обрядовых действий, также важна. В сказании фигурирует колодец, но это могло быть и любое другое углубление в земле: ров, ямы различной глубины.
Жертвоприношения в древности совершались не только при закладке отдельных жилищ, общественных или культовых зданий, но и (как в случае с Белгородом) при возведении фортификационных сооружений или строительстве населённых пунктов. Плутарх в рассказе об основании Рима сообщает: «Возле нынешнего Комиция был вырыт ров, куда положили начатки всего, что считается по закону чистым, по своим свойствам – необходимым. … Он (ров – Е.Т.) должен был служить как бы центром круга, который был проведен как черта будущего города» [Plut.Rom. XI]. Определённый интерес представляет для нашего исследования и римский праздник Терминалий, сопровождавшийся установлением межевых камней, посвящённых Юпитеру Термину.
Ритуал установления этих камней регламентировался специальным сакральным законом и включал следующие действия: в подготовленной яме зажигали очистительный огонь, затем закалывали жертвенное животное, так, чтобы кровь его стекала в яму, туда же бросали плоды, лили вино и мёд, и только после этого устанавливался камень, который почитался римлянами как божество [Кофанов Л.Л., 1996, с. 33, 34]. Особо обратим внимание на то, что, по сведениям Плутарха и Дионисия Галикарнасского, сакральные законы о культе Термина распространялись и на общественные земли.
На территории Древней Руси археологически прослежены следы обряда, сходного в своих основных чертах с римскими. В одной из статей А.В. Арциховского подробно описан ритуальный объект Х в., обнаруженный нижедревнейших слоёв в Новгороде (Неревский раскоп): «на самом дне раскопа, найдено любопытное жертвоприношение. В яме, вырытой в материке до того, как образовался культурный слой, лежали девять деревянных чаш разных размеров, некоторые с красивыми узорами. Семь из них были расположены в виде правильного полукруга, две находились в центре полукруга. Тут же лежали два больших куска воска. Чаши были положены на ребро с таким расчетом, чтобы их содержимое вылилось, и затем яма была засыпана. До первого поселения на этом месте, когда Новгорода еще не было, девять дворохозяев (вероятно, главы больших семей) совершили жертвоприношение. По-видимому, это произошло перед тем, как они здесь поселились» [Арциховский А.В., 1956, с.43]. В 1967 г. в Смоленске в ходе раскопок строительных ярусов XII – XIII вв. выявлена «яма, вырытая в материке, содержащая пять деревянных чаш, лежащих на боку, подобно тому, как было в Новгороде» [Авдусин Д.А., 1968, с. 45]. Несмотря на многолетнее археологическое изучение древнерусских городов, комплексы, подобные новгородскому и смоленскому, более нигде не выявлены (11), что, безусловно, свидетельствует об их исключительной редкости, особенно заметной на фоне многочисленных находок строительных жертв иного типа – так называемых «прикладов».
А.В. Курбатовым отмечено, что традиция помещения жертв - «прикладов» в основания строящихся домов широко бытовала в средневековой Руси и сохранялась в русской традиции XVIII в. и даже позднее, а жертвоприношения, сделанные первыми поселенцами, нельзя считать показательным обрядом, поскольку они найдены только в Новгороде и Смоленске [Курбатов А.В., 2011, с.214]. Заметим, что и в новгородско-смоленском обряде, и в древнеримских Терминалиях важной составляющей является возлияние (неизвестный нам напиток в первом случае, вино и мёд – во втором). Присутствие воска на культовом объекте в Новгороде может служить намёком, что и здесь одним из ритуальных напитков был мёд. В белгородском примере тоже фигурирует мёд (вместе с киселём), есть и предметы для возлияний (корчаги, кади). Известно, что кисель считается у восточных славян обрядовым блюдом преимущественно поминального и жертвенного характера [Валенцова M.M., 1995, с. 495].
Ритуальная подоснова в сказании о «белгородском киселе» весьма вероятна. Миф о строительной жертве или отголоски сказаний об обрядовых действиях при основании одного из городов в языческую эпоху могли стать пратекстом летописного рассказа (сказки).
Д.С. Лихачёв, написавший, что «рассказ этот безусловно русский, и все детали в нем русские», возможно, был прав. Изначально это мог быть рассказ об обряде при закладке города, впоследствии обогатившийся приращением ряда других мотивов, и здесь наша трактовка истоков сказания о «белгородском киселе», в некоторой степени, перекликается с «рационализирующей трактовкой» В.В. Долгова.
Процесс формирования окончательного текста сказания, вероятно, был поэтапным и, надо полагать, схож с историей сложения рассказа о мести княгини Ольги древлянам, в нескольких фрагментах которого тоже очевидна ритуальная подоснова – отголоски дохристианского погребального обряда. Не станем исключать и «литературное редактирование» устного текста создателем ПВЛ.
Отмеченная выше исключительная редкость такого способа строительного жертвоприношения могла стать побудительным мотивом для возникновения устного рассказа о нём (не исключено привнесение этого строительного обычая на юг Руси из её северных районов, что добавляло ему необычности в представлении людей, ранее с такой практикой не знакомых).
Небольшие размеры исследованной в Новгороде культовой ямы (диаметр 0,6 м, впущена в материк на глубину 0,15 м) [Седов В.В., 1956, с. 139], явно недостаточные для колодца, фигурирующего в летописном сказании, не кажутся нам противоречащими такому выводу, ибо известно немало примеров гиперболизации в устной традиции размеров древних сооружений.
Вновь обратившись к литературным параллелям летописному сказанию о «белгородском киселе», отметим, что в них не возможно отыскать какие-либо следы архаических представлений и практик, за исключением, разве что, отмеченной А.С. Щавелёвым, мифологемы чудесного умножения пищи, и, возможно, древнего и широко распространённого обычая коллективных трапез.
В повествовании Геродота отражён типичный трикстерский приём: герой(коллективный, в данном случае – милетяне), который по замыслу антагониста (лидийцев) должен голодать и, в конечном счёте, капитулировать, создаёт иллюзию изобилия съестных припасов, чем вводит противника в заблуждение и побуждает его прекратить враждебные действия. По замечанию И.В. Лисюченко, у Геродота Фразибул поступает просто хитроумно, никакого «кормления из Земли» в его рассказе нет [Лисюченко И.В., 2012, с. 311]. В тексте «отца истории» никак не проявляет себя возможная ритуальная подоснова описываемого события, довольно отчётливо отражённая в сказании о «белгородском киселе», и он или его фольклорный источник, вряд ли, могут рассматриваться в качестве прототипа исследуемого летописного рассказа или текста-посредника, оказавшего заметное влияние на первоначальный (долетописный) русский вариант.
Сказанное в полной мере относится и к сообщению Диогена Лаэртского о хитрости Бианта, где видим тоже трикстерское деяние, правда, более радикализованное (если милетяне демонстрируют врагу кучи снеди, то жители Приены – только песок, прикрытый слоем зерна), и к другим упомянутым в статье параллелям летописному сказанию.
1) Далее в тексте статьи – Повесть, ПВЛ.
2) В.М. Рычка высказал мнение, что Д.С. Лихачёв, обнаруживая знакомство с параллелями этому рассказу в мировой литературе, вынужденно ими пренебрег, поскольку его комментарии к ПВЛ «готовились в самый разгар недоброй памяти кампании борьбы с “безродными космополитами”». Это и вынудило учёного утверждать, будто рассказ летописи ничем не указывает на своё якобы иностранное происхождение [Рычка В.,2006, с. 237].
3) Как отмечала Е.А. Рыдзевская, Барди – фигура историческая, один из героев Heiðarvígasaga, действие которой происходит в конце X – начале XI вв.; по саге, он ушёл из Исландии в Норвегию (восстанавливаемая хронология – после 1018 г.), а потом на Русь,где служил в течение трех лет и погиб в одном из походов не названного по имени конунга Руси, которым, вероятнее всего, был Ярослав [Рыдзевская Е.А., 1978, с. 231].
4) На эту аналогию первым обратил внимание В.Н. Татищев: «Киселем избавление былограда, подобно сказанию Геродотову … о Фрасибуле, избавившем Милет притворным довольством от облежания Галиата лидийского; но как оное, так и сие, неколикобаснословно» [Татищев В.Н., 1995, с. 236, прим. 205]. В дальнейшем исследователи неоднократно её подтверждали (см., напр.: Маркевич А.И., 1883, с. 154; Грушевський М.С., 1993, с. 150. Отмечена также определённая параллель с мотивом источников, текущих молоком и мёдом, из Третьей книги Ездры (3 Езд. 2: 19) [Рычка В., 2006, с.238].
5) Приена – ионийский город на западном побережье Карии, исторической области на юго-западе Малой Азии.
6) Биант (Биас) из Приены – один из семи особо чтимых древнегреческих мудрецов. Приблизительное время жизни: 625–540 или 642–577 до н. э.
7) Явные совпадения в рассказах Геродота и Диогена Лаэртского могут указывать на общий для обоих авторов источник. Не исключено и заимствование (с некоторой переработкой) текста предшественника. Диоген Лаэртский жил и в конце II и в первые десятилетия III вв. [Лосев А.Ф., 1986, с. 5], поэтому его сочинение никак не могло быть источником известия Геродота.
8) Г.М. Барац считал тексты, запечатлевшие хитрость осаждённых жителей Иотапаты и Иерусалима, литературной основой летописного сказания о «белгородском киселе» [Барац Г.М., 1908, с. 115–118].
9) Параллелей на самом деле больше. М.В. Ахметовой отмечено, что мотив о том, как находящиеся в осаде обманывают врагов, демонстрируя мнимое изобилие пищи, «не является специфически русским и даже специфически европейским. Он зафиксирован в античной (греческой и римской) литературе, у немцев, фризов, валлонов, а также в Японии» [Ахметова М.В., 2011, с. 132].
10) Повесть датирует закладку Белгорода князем Владимиром 6499 (991) годом [ПСРЛ, т.I, вып. 1,стб.123], а печенежскую осаду этого города – 6505 (997) [там же, стб. 127]. Высказывалось предположение, что в Повести мы имеем дело с искусственной разбивкой на погодные записи некогда единого повествования о войнах с печенегами в годы княжения Владимира Святославича, и в рамках такого повествования могли быть объединены рассказы о строительстве Белгорода (991 г.), об отроке-кожемяке (992 г.),о сражении при Василеве (996 г.) и «белгородском киселе» [Рычка В., 2006, с. 236].
11) Близкие типологически, но отличные по набору даров, следы интересующего нас ритуала были выявлены в Новгороде, где на дне жертвенной ямы на расстоянии одного метра друг от друга обнаружены два бычьих черепа с рогами, но без нижних челюстей, поставленные на шейные основания, а недалеко от черепов, и тоже на дне, лежал деревянный ковш, перевёрнутый вверх дном [Седов В.В., 1957, с. 28].
Подробнее здесь