Незабываемое: отрывок из воспоминаний Анны Лариной-Бухариной о ГУЛАГе
В издательстве «Альпина Паблишер» вышло переиздание книги «Незабываемое» — это воспоминания Анны Лариной-Бухариной, жены известного партийного деятеля Николая Бухарина.
Кто прячет прошлое ревниво,
Тот вряд ли с будущим в ладу...
А. Твардовский
В декабре 1938 года я возвращалась в Московскую следственную тюрьму после того, как уже в течение полутора лет находилась в ссылке в Астрахани, различных этапных и следственных тюрьмах и, наконец, в лагере для членов семей так называемых врагов народа в городе Томске, где я вторично была арестована и отправлена в тюрьму.
В то время многих жен крупных военных и политических деятелей вновь вызывали из лагерей в Москву — не для того, чтобы облегчить их участь, напротив, с целью ухудшить ее и тем самым уничтожить лишних свидетелей действительно совершаемых преступлений. Примерно одновременно со мной были вызваны в Москву жены Гамарника, Тухачевского, Уборевича, жена второго секретаря Ленинградского обкома партии Чудова, работавшего при Кирове, — Людмила Кузьминична Шапошникова. Все они впоследствии были расстреляны. Томский лагерь был для меня первым. До своего вторичного ареста я пробыла в нем всего лишь несколько месяцев, там мне пришлось пережить «бухаринский процесс» и расстрел Николая Ивановича. Именно там я особенно остро почувствовала трагедию того времени и, несмотря на ужас переживаемого лично, в большей степени стала воспринимать ее как трагедию Советской страны. Томский лагерь, где содержались около четырех тысяч жен «изменников Родины», был не единственным, а одним из многих такого типа.
Мужскую часть человечества в нем представляли тюремные надзиратели в черных шинелях, пересчитывавшие нас каждое утро, и ассенизатор «дядя Кака», прозванный так двухлетним мальчиком Юрой, заключенным в лагерь вместе с матерью. У всех нас, очень разных — по моральным и интеллектуальным качествам, по прежнему положению своих мужей и их биографиям (были жены старых революционеров — Шляпникова, Бела Куна, жены военных — И. Э. Якира, его младшего брата, тоже расстрелянного, сестры М. Н. Тухачевского, жены руководящих партийных и советских работников союзных республик, председателей колхозов, просто колхозников, председателей сельсоветов, жены сотрудников НКВД, работавших при Ягоде), — был общий эквивалент, определивший путь в этот лагерь: жены «врагов народа», как правило, не знающие исключений, никогда ими не бывшие. Но мы именовались ЧСИРы — члены семьи изменников Родины. Большинство ЧСИРов в представлении лагерного начальства обладали, я бы сказала, абстрактными «вражескими» качествами, так как оно, начальство, само не понимало, что творится в стране. Приходил этап за этапом. Народ становился сам себе врагом.
Но когда лагерные начальники, в большинстве своем серые и малограмотные, сталкивались с женами бывших известных руководителей, то они представлялись им действительно врагами. На всю жизнь врезался в память эпизод, когда на второй день после моего прибытия в лагерь собрали «обыкновенных» ЧСИРов в круг перед бараками, поставили меня и жену Якира в центр круга и начальник, приехавший из ГУЛАГа (Главное управление лагерей), крикнул во весь голос: «Видите этих женщин, это жены злейших врагов народа; они помогали врагам народа в их предательской деятельности, а здесь, видите ли, они еще фыркают, все им не нравится, все им не так». Да мы и фыркнуть-то не успели, хотя нравиться там никому не могло. Мы были даже относительно довольны, что после долгого мучительного этапа и пересыльных тюрем наконец (как мы думали) добрались до места назначения.
С яростью прокричавший эти страшные слова здоровый, краснощекий, самодовольный начальник направился к воротам Томской тюрьмы. Заключенные в ужасе расходились. Были и такие, кто стал нас сторониться, но большинство негодовали. Потрясенные, мы не могли сдвинуться с места — было такое ощущение, будто нас пропустили сквозь строй. Так и стояли в оцепенении на сорокаградусном морозе, пока кто-то не отвел нас в барак, в наш холодный угол у окна, обросшего толстыми махрами снега. Двухэтажные нары были битком набиты женщинами. Ночь — сплошное мучение: мало кому удавалось устроиться свободно, почти все лежали на боку, а когда хотелось переменить положение, надо было будить соседку, чтобы перевернуться одновременно, и начиналась цепная реакция всеобщего пробуждения.
В этот день барак походил на разворошенный улей. Все взволнованно обсуждали случившееся. Иные злобствовали: «Вот, натворили эти бухарины и якиры, а наши мужья и мы из-за них страдаем». Остальные ругали начальника из ГУЛАГа, и многие советовали писать жалобу в Москву, но мы понимали, что это бесполезно. Ночь не спали, сидели на краю нар (места наши «заросли» спящими человеческими телами) — не только спать, даже жить в тот момент не хотелось. Мы тихо разговаривали.
11 июня 1937 года Якир был расстрелян. 20 сентября его жена и четырнадцатилетний сын были арестованы в Астрахани, где они находились в ссылке. Сарра Лазаревна Якир и без того была еле живая. Я была арестована там же в один день с ними.
Теперь шел декабрь 1937 года — мне еще предстояло пережить расстрел Николая Ивановича, и я в напряжении ждала. Переписка была запрещена. Позже нам разрешили написать одно-единственное письмо с просьбой прислать теплые вещи и сообщением о возможности посылать нам раз в месяц продуктовые посылки; но подтверждать письмом получение посылок запретили.
Уже под утро мы разбудили своих соседей, чтобы те уступили нам места, и только успели задремать, как началась поверка. Мы выстраивались в ряд, и дежурный надзиратель, молодой парень, начинал перекличку:
— Хвамилия, и. о., год рождения, статья, срок... хвамилия, и. о., год рождения, статья, срок...
И женщины покорно отвечали:
— ЧСИР — 8 лет, ЧСИР — 8 лет (изредка 5).
ЧСИР — звучало менее оскорбительно, чем «член семьи изменника Родины», а для малограмотных — были среди нас и такие — и вовсе ничего не значило. Они с трудом запоминали свое клеймо.
Подойдя ко мне, надзиратель с особым задором выкрикнул:
— А ну-ка, хвамилию?!
— Ларина, — ответила я: так у меня было записано в документах, тогда я еще не знала, что по делу проходила под двумя фамилиями. В этапе почему-то мою фамилию не спрашивали, ее, по-видимому, вписали уже в лагере.
— Ларина?! — закричал надзиратель. — А шпиёнскую молчишь?!
Нетрудно было догадаться, что означает «шпиёнская», и я ответила:
— Бухарина. Но она такая же шпиёнская, как твоя китайская.
Все испуганно замерли. Стоящая рядом Сарра Лазаревна Якир толкнула меня в бок.
— В карцер, что ль, захотела, в карцер? Не побывала еще — побудешь.
Так прошли первые дни в Томском лагере. В карцер, однако, меня не посадили.
Утром мы с Саррой Лазаревной вышли из затхлого барака в зону, чтобы отвлечься от своих мыслей, подышать воздухом. В морозной дымке светило малиново-кровавое сибирское солнце (к вой не такое солнце, — говорили женщины) и чуть румянило снег, который у самого забора, куда не ступала нога человека (ходить туда было запрещено), сохранял свою девственную чистоту. По углам забора, наскоро сколоченного из горбыля, стояли вышки, откуда следили за нами дежурные конвоиры (их называли еще стрелками), и если чуть ближе подойти к забору, тотчас раздавался крик: «Стой! Кто идет?»
Дорога, ведущая от убогих бараков к кухне, стала единственным маршрутом и всегда была полна женщин. На лицах многих лежала печать недоумения, испуга и страдания. В шутку мы называли эту дорогу «Невским проспектом» (среди нас было много ленинградцев) или «главная улица в панике бешеной». Чтобы не замерзнуть, бегали по ней толпы несчастных. Большинство — в рваных телогрейках, холодных бутсах. Те, кто был арестован летом, прикрывались лагерными суконными одеялами, заменявшими юбки или платки. Завидев издали, меня подозвала Людмила Кузьминична Шапошникова. Она знала моих родителей и помнила меня еще девочкой. Блондинка с зеленоватыми глазами и приятной добродушной улыбкой, Людмила Кузьминична и в лагере сохранила свое прежнее обаяние. Вопреки изнеженной внешности, скрывающей уже немолодой возраст, она была человеком волевым и мужественно ожидала надвигавшиеся новые беды. Старый член партии, как в те годы говорили, «выдвиженка из работниц», когда-то она ведала в Ленинграде парфюмерной промышленностью и вместе с женой Молотова П. С. Жемчужиной побывала в Америке, где они были приняты Рузвельтом. В те годы за границу ездили редко, так что это событие осело в памяти. В лагере Людмилу Кузьминичну любили, она пользовалась авторитетом у ЧСИРов, ее избрали на самый ответственный пост — заведовать кухней (никакого производства в Томском лагере не было).
Людмила Кузьминична предупредила меня:
— Будь очень осторожна, ничего не говори о том, что творится в стране, молчи о Николае Ивановиче. Обстановка тут мерзкая, вчера ты сама могла в этом убедиться. Развито доносительство. Таскают на допросы в 3-ю (следственную) часть. Многие гнусные бабы вызывают на провокационные разговоры, пытаясь заработать обещанную свободу. Время очень тяжелое, а тебе надо быть особенно осторожной. Тебе надо жить! А вот о себе я могу сказать — думаю, что мои дни сочтены*. Меня в живых не оставят.
— То есть как — сочтены? Вы же свои восемь лет получили, — наивно возразила я.
— Это еще не все, будет продолжение.
Шапошникова рассказала, что ее уже вызывали на допросы в лагере и, наверно, отправят снова в Москву. Я ничего не могла понять.
— Почему? — спрашивала я. — Почему?
— Знаю много, вот почему, — ответила Людмила Кузьминична, оглядываясь по сторонам, нет ли кого-нибудь рядом, но кругом никого не было, никого. «Ленинградка, — подумала я, — близко стоявшая к тем, кто работал с Кировым. Сама говорит — знает много. Ближайшие товарищи Кирова, как они объясняли случившееся, что они думали?» Разве можно было упустить такой случай, разве можно было удержаться и не спросить, и я решилась.
— Людмила Кузьминична! Как все случилось с Сергеем Мироновичем, что вы об этом знаете? Там у вас в Ленинграде говорили же, наверно, знали больше?
— Ах, вот что ты захотела знать!
Покраснев, взволнованная и растерянная, она долго смотрела на меня.
— Что за вопросы ты задаешь, разве можно об этом говорить, — наконец произнесла она.
— Я думаю, нам можно, Людмила Кузьминична, нам можно!
— Да мне-то все равно умирать, а тебе ведь жить надо. Я не за себя боюсь, за тебя. Хотя... молчать ты умеешь, молчать как могила?
Как же было не обещать молчать, и она поверила.
— Зиновьеву Киров был не нужен. С самого верха это идет, по указанию Хозяина. — Именно так она выразилась. — Это поняли многие ленинградские товарищи после выстрела, понимал и Чудов.
Хотя к этому времени я тоже понимала, что не Зиновьеву гибель Кирова была нужна, у меня в голове бродило несколько возможных версий. Когда я уже была арестована, в Астраханской тюрьме (ни в коем случае не в момент убийства) я додумывалась и до самого страшного. Но когда эти мысли, даже еще лишь предположения, начинавшие созревать, подтвердились, я только и смогла произнести:
— Страшно!
— Страшно? — повторила Людмила Кузьминична.
* После своего освобождения я узнала, что Л. К. Шапошникова была вторично судима и расстреляна. Ее муж Михаил Семенович Чудов расстрелян в 1937 г.